#4 (72)
11 марта 2013

Книги и мысли Вадима Баевского

Юрий Семченков

Мастерская

Беседа с доктором филологических наук профессором Вадимом Баевским — наслаждение высшего порядка и большая удача. Слушать Баевского легко и увлекательно. Его рассказ течет подобно водам дельты широкой реки — расходясь на множество рукавов-сюжетов, но неизбежно сливаясь в единый главный поток.


— Вадим Соломонович, часто задаю этот вопрос людям творческим: что мотивирует писать стихи, если знаешь, что до тебя это делали, скажем, Пушкин и Пастернак?

 — Я думаю, что есть люди, в которых это заложено от природы. Причем не обязательно это гении, не обязательно даже высокоодаренные. Есть люди, которых тянет слагать стихи, и начинается это нередко в детстве.

— Вы сами начали писать в совсем раннем возрасте. Стихи военных лет, которые встречаются в ваших воспоминаниях, это первые ваши стихи?

 — Это то, что сохранилось в моей памяти, потому что то, что было на бумаге, пропало, конечно. Из тех стихов, что сохранились, это самые ранние. Я начал лет в семь-восемь.

— А потом, когда уже пришло ваше глубочайшее знание поэзии, вы ведь не отказались от собственного творчества и до сих пор сочиняете стихи?

 — Я стал осторожнее. Я знаю, что был Пушкин, был Пастернак, и я не могу себе позволить то, что позволял в детстве.

— Мне кажется, чем глубже знаешь предмет, в нашем случае — поэзию, тем труднее самому что-то делать в этой сфере. У кого знания менее глубокие, тем легче.

 — Может быть, этим и объясняется смелость многих графоманов.

— Откровенного графомана лучше остановить или пусть пишет, какими бы ужасными ни были его стихи?

 — У меня на этот счет есть твердое мнение. Я не говорю, что это правильно, но мне кажется, тут вмешиваться не нужно вообще. В большинстве случаев люди стремятся вмешаться в жизнь и сознание ближнего. Я никогда не стремлюсь к этому, думаю, что это может только вред принести.

— Сказанное касается не только поэзии?

 — Это касается вообще жизни. То, что я сейчас сказал, по моим представлениям относится к жизни. Поэтому пусть пишут, они же вреда никому не приносят этим.

— В своих книгах вы пишите, что ваша наука в 60-70-е годы развивалась в «эпистолярном жанре». Соратники по науке общались между собой в основном письмами. Вам нередко запрещали печататься, трудно было высказаться в свободном режиме. Как вы находили друг друга? Как по крупицам собиралась ваша, как сейчас принято говорить, команда? Телефонов домашних не было ни у кого, что говорить об интернете. Как вы из разных точек страны образовали эту общность единомышленников при отсутствии всяческих коммуникаций?

 — Мне удобнее всего об этом рассказать на примере. В советское время изучение стихосложения не только не поощрялось, а пресекалось, считалось какой-то антисоветчиной. Более или менее серьезно этим занимались десять-пятнадцать человек на весь Советский Союз. Представляете себе? У меня это было от природы — как писание стихов, так и стремление тут же в них разобраться. Мне отец принес книгу Георгия Шенгели, одного из крупных исследователей стихотворной речи. Ему удалось издать тоненькую книжку «Техника стиха». Прекрасная книга. И я по этой книге, должен сказать, изучил все, что он в ней рассказывал. Вот так все началось, неслучайно меня в эту сторону тянуло. Потом моя жизнь сложилась так, что я проработал одиннадцать лет в школе…

— Это ведь была самая обыкновенная районная школа. Оттуда было в пять раз труднее пробиться к коллегам.

 — Да, но я ее сам выбрал. Когда я кончал педагогический институт в Киеве, было у нас распределение. В 1951 году еще был большой дефицит школьных учителей, и я решил выбрать самый отдаленный, самый глухой угол Украины.

— Это был романтический порыв?

 — Романтический, но осознанный. Скажем, социально-романтический; я понимал, что я, молодой учитель, нужнее всего там. При распределении составили список от лучшего студента до самого слабого и в таком порядке вызывали на комиссию. Соответственно первый имел выбор самый широкий выбор, а последнему доставалось то, что осталось. Я был вторым на курсе. Но когда я узнал о таком порядке распределения, я ушел гулять по Киеву. Я прощался с моим любимым городом. Пришел я последним, когда все хорошие места уже разобрали. Иногда сам удивляюсь себе. И взял самое считавшееся плохим назначение. Вот там, на Центральном поселке Чистяковского района Донецкой области в школе № 4, и проработал я одиннадцать лет. Привез туда жену, там у нас родилась дочь. Мы с женой незадолго до ее смерти подводили жизненные итоги, не специально, а как-то разговор зашел. И я прямо сказал: «Какие годы нашей жизни ты считаешь лучшими?», а жена ответила без колебаний: «Конечно, Центральный поселок». А ведь тогда мы были начинающими учителями, оторванными от привычного образа жизни. А когда подводили итоги, мы были два профессора Смоленского государственного университета, создатели научных школ мирового значения.

— Вы пишете, что встретились со своей будущей женой в восемь лет и этим ответили сразу на три вопроса: «бывает ли любовь с первого взгляда?», «бывает ли любовь в восемь лет?» и «бывает ли любовь на всю жизнь?»

 — Это поразительно. Я сам удивляюсь, но многое в жизни делалось не потому, что я так хотел, а потому что так меня вело. В восемь лет я, конечно, не думал, что так все удастся.

— Но когда вы почувствовали, что эти отношения на всю жизнь?

 — В первом классе и почувствовал. Я, конечно, не знал тогда, в чем брак состоит, но я твердо решил, что буду ее защищать всю жизнь. Так и случилось. И не только в переносном смысле. На Центральном поселке, где мы жили, мне приходилось всегда выходить на улицу со складным ножом в кармане.

— А ваши студенты знают про то, что профессор Вадим Соломонович Баевский ходил с ножом в кармане?

 — Я об этом написал где-то.

— Думаю, многие будут удивлены, сопоставив эти два образа.

 — Больше всего я сам удивляюсь, хотя… Вообще, что я такое был? Началась война, отец недавно был арестован и освобожден, у него жизнь была искалечена. Он создал новую семью, ушел от нас с мамой. Моя мама была врачом, ее мобилизовали. Я помню разговор, слышал, как мама кому-то объясняла, что она имеет право, сославшись на малолетнего сына, отказаться от мобилизации, но пойдет.

— А вы говорите, что удивляетесь, откуда были ваши поступки, например, когда вы пропустили очередь на распределении. Это же не так просто.

 — Сейчас я подумал об этом в разговоре с вами. Конечно, что-то было заложено. Так вот, я оказался бомжем, беспризорным. Что я пережил, коротко рассказать не могу.

— Вадим Соломонович, я читал и про Ашхабад, и про удар по голове обломком ржавой трубы, и как президент Рузвельт вас спасал от голодной смерти.

 — Я это сейчас и имею в виду, такие, знаете, кульминационные моменты моей жизни военных лет. А недавно писал небольшой автобиографический очерк и посчитал — мои работы переведены на шестнадцать языков.

— В вашем анализе стихотворения Пастернака «В больнице» тридцать два наименования используемой литературы…

 — Половина этой работы была сделана в больнице после инфаркта. Мне принесли компьютер туда мои девочки.

— Вы, похоже, заставили их это сделать, не могли бездельничать, наверное.

 — Ну конечно, но они меня понимают. Я так и не пришел к ответу на ваш вопрос, нас отвлекают побочные темы. Так вот, я оказался в такой глуши, но продолжал там работать. Я еще и логику преподавал, это мое образование было. Я окончил факультет русского языка, русской литературы и логики. Так нас готовили.

— Наше современное представление, что логика — это что-то из математических наук.

 — Правильно, и это мне никогда не помешало. В конце концов, через одиннадцать лет мы с женой решили выбираться из Чистякова, нам все-таки хотелось заниматься чистой наукой. Тогда еще можно было совершенно без всяких связей устроиться на работу. «Учительская газета» раз в месяц публиковала объявления-вакансии по всему Советскому Союзу. Кончились у нас в школе экзамены, мы посмотрели газету — в этот раз там было два объявления, которые нас привлекли. Одно в место в Западной Украине, а другое в Смоленске. Конечно, мы ни минуты не колебались.

— Хотя не знали ничего об этом городе?

 — Я знал только одно — что здесь живет замечательный поэт Рыленков.

— Первым лауреатом премии имени которого вы стали.

 — Думал ли я тогда, понимаете? Еще одно маленькое отступление. Я дочку воспитывал на русской литературе. Мы с ней читали каждый вечер, если у меня были силы. Субботние и воскресные вечера — не исключение. И вот выходит в свет книга «Родные поэты» для детей младшего школьного возраста. Дочке пять лет. Я покупаю эту книгу и начинаю ей читать. Она уже немного знала русские стихи, и из всех поэтов, которых я ей прочитал, больше всего ей Рыленков понравился. У него есть такое стихотворение, которое начинается: «Все в тающей дымке: холмы, перелески…». Это на всю жизнь стало ее любимым стихотворением. В то время сам я знал только несколько стихотворений Рыленкова, как любого другого поэта, но мы выбрали Смоленск не из-за этого, а из-за того, что это Россия. Я так измучился в Донбассе. Там была такая смесь украинского, русского, татарского языков с матом, что мне было очень трудно работать. Ведь нельзя, чтобы Пушкина читали с акцентом. Жене было более или менее все равно с ее французским языком, а я был счастлив рвануть сюда. Здесь все остальное время жизни мы и проработали. Попав в Смоленск, я стал систематически заглядывать в научные журналы филологические. И в журнале «Вопросы языкознания» встретил статью академика Колмогорова, прочитал и понял, что это мое. И, негодяй такой, в тот же вечер (я вспоминаю эпизоды своей жизни один за другим) сел и написал статью, в которой, в общем, похвалил Колмогорова, но на одну помарку у него указал.

— Все-таки указали академику Колмогорову?

 — Да, ничего тогда в жизни не понимал.

— А не было бы этого, с первого взгляда безрассудного хода, и судьба, может быть, повернулась бы по-другому.

 — Вы абсолютно правы. Потому что дальше было так: три месяца прошло, я ничего не получаю из «Вопросов языкознания». Я поехал в Москву, пришел в редакцию и спрашиваю, в чем дело. Там такая симпатичная молодая дама говорит, что у них темпы академические, что мою статью прочитал Виктор Владимирович. А это сам Виноградов, глава всей советской лингвистической школы. Я ахнул, я же не знал, что он редактор. Она продолжает, говорит, что теперь послали Виктору Максимовичу. А это Жирмунский — второй номер в ранге наших ученых, академик. Я думаю, куда я сунулся? И направляюсь к выходу. Она говорит: «Подождите, вы знакомы уже с Гаспаровым Михаилом Леоновичем?" А я первый раз слышу его фамилию. «Молодой, но очень талантливый аспирант, он изучает теорию стиха и собирает силы стиховедов. Позвоните ему, не пожалеете». Я позвонил и не пожалел. Мы с ним сорок лет дружили до его смерти. Нас сначала трое было — он, я и Руднев Петр Александрович, потом появился и четвертый — Вячеслав Александрович Сапогов и после этого еще несколько человек по одному присоединились. Я недавно опубликовал письма Гаспарова ко мне. Там в одном из писем он пишет: «Когда приедете в Москву, я вам покажу мои новые работы». Вот так мы общались. Это ответ на ваш вопрос о коммуникациях.

— Вы чувствовали в тот момент, что вы по сути начинаете эту науку в стране, что перед вами открытое поле?

 — Мы это чувствовали, но чувствовали и ответственность и были счастливы совершенно.

— У вас за спиной ведь не было глубокой теории в этой области?

 — Были наметки, но мы рисковали, рыскали в разные стороны. И тут я должен сказать, что был впереди всех в поисках новых методик. Гаспаров как раз предпочитал старые, надежные, идущие от Андрея Белого, от того же Колмогорова пути. Мы получили мощную поддержку от Леонида Ивановича Тимофеева, члена-корреспондента Академии наук, который в молодости увлекался теорией стиха, но потом благоразумно бросил.

— Благоразумно?

 — В кавычках, потому что он ни за что не стал бы членом-корреспондентом Академии наук на этом новом направлении, которое не всеми приветствовалось. Он не вмешивался ни в какие дискуссии, но во время каникул в высших учебных заведениях устраивал у себя в Институте мировой литературы в Москве, где он работал, обмен мнениями. Каждый из нас, кто хотел, мог рассказать о том, что за год наработал. Некоторые отмалчивались, а некоторые выступали. Не хочу сказать, что я был среди самых говорунов, но в обсуждениях я всегда участвовал. Вот к Тимофееву, Академии наук, Институту мировой литературы (а это наш центральный научный институт литературоведения, и Тимофеев был там номер один) многие и потянулись. Вот такой перелом произошел. Потом была дискуссия, которую мы с Петром Рудневым начали, защищая академика Колмогорова, напав на подонков, которые, не зная математики, не зная стихосложения, травили его за буржуазную методологию. Я выступил тогда в нашем центральном журнале «Известия Академии наук». Все считали, что наше дело — хана, и нервы нам потрепали изрядно, но мы устояли. Мы делали свое дело, и так случилось, что я первым в нашей стране защитил докторскую диссертацию по теории стиха и вообще по гуманитарной науке с применением математики. Я уже тогда компьютер применял.

— В те годы?

 — Моя первая работа по компьютерам опубликована в 1970 году.

— Что сейчас на ваш взгляд происходит с чтением, с книгами?

 — Я считаю, что книги среднего уровня сейчас в хорошем наличии, на разные вкусы, по разным интересам.

— Что такое средний уровень?

 — Это не научные книги, но и не чисто развлекательные. Я не думаю, что в отношении общества к книгам назрела или назревает катастрофа. Знаю людей, которые зарабатывают немного, но они пользуются электронными книгами, извлекают из интернета тексты и читают. Это же прекрасно.

— Можно ли составить список книг, которые должен прочесть каждый? Вы никогда для себя не задумывались о таком перечне?

 — Нет. Эта идея нашего президента…

— Сотня обязательных книг для школы.

 — Я считаю ее совершенно безнадежной. Думаю, что сколько людей, столько и списков книг должно быть.

— И мы не выберем даже трех-пяти книг, которые вне конкуренции.

 — Скажем, Библия, но вы же не этого ждете. У меня был период, когда я увлекался теорией стиха. Я тогда знал литературу о теории стиха лучше всех в мире. Общался с разными людьми и видел, что я знаю лучше их. У меня был период, когда я историей увлекался, не скажу, что лучше всех, но прилично знал. Был период, когда я философией увлекался.

— Это были порывы души или вынужденные отклонения от генеральной линии, вызванные научными интересами?

 — Я вам расскажу. Как раз философия — это удачный пример. В 1947 году я поступил в Киевский педагогический институт. Настроен я был совершенно антисоветски. В 1937 году арестовали моего отца, ни за что ни про что, пошла кувырком вся наша семья, у меня была такая страшная война, мы об этом уже вспоминали. За что мне было их любить? Я их ненавидел. Ведь в это же время, когда я подыхал с голоду, рядом были люди не Бог весть на какой социальной высоте стоявшие, которые в специальных магазинах получали специальное снабжение. Я ненавидел этот строй. А тут у нас на первом курсе история ВКП(б). Причем я полистал учебник и увидел, что это все туфта. Я решил держаться подальше. На первом семестре, как и теперь, — античная литература. У нас был прекрасный преподаватель, доцент Наум Львович Сахарный, специалист по Гомеру с прекрасным знанием классических языков и античной философии. Я прибился к нему.

— Подальше от ВКП(б), поближе к древним грекам?

 — Да, именно так. Сознательно. Потом в Киеве впервые после войны задумали провести научную студенческую конференцию. Пригласили студентов всех украинских вузов, Сахарный выдвинул меня. У меня уже была работа по Эсхилу. И на этой конференции я, второкурсник, с моим докладом занял первое место, а там были кроме меня сплошь студенты-дипломники украинских университетов, а я учился на втором курсе. Это была разорвавшаяся бомба. Позднее это сблизило меня с Гаспаровым, он по тем же мотивам пошел на классическое отделение, и Рудневым, он пошел на русское, как я, но старался всеми силами перебраться в античность.

— Вы исследовали поэзию только любимых поэтов, или можно заниматься научными работой, изучая и нелюбимых авторов?

 — Во-первых, что считать научной работой? Как ни странно, были среди нас ученые, которые считали, что Гаспаров, например, не наукой занимается. Говорили, что он считает ударения на ударных и безударных слогах, что ж в этом научного? Этим можно заниматься на любом материале, а если хочешь изучать очень глубоко, то я думаю надо любить этого поэта. Я люблю тех поэтов, которыми занимаюсь всерьез. Русская литература в этом отношении совершенно безгранична. У нас такая поэзия! Если только относится к ней серьезно, с уважением. А что, Гумилев — поэт второго ранга? А что, Блок хуже Пушкина? Разве можно так говорить?

— В творчестве вообще не может быть критерия «хуже-лучше».

 — В том то и дело.

— Как вы думаете, насколько широким осталось в поэзии поле для научных исследований?

 — Я считаю, что оно безгранично. Если бы мне Господь дал вторую жизнь, я бы знал, чем занять ее.

— У Гаспарова есть выражение «Не надо читать в душе у автора», как вы считаете, это означает, что мы не можем до конца знать, что автор хотел выразить, или что-то другое Гаспаров имел в виду?

 — Мне это очень близко, потому что это и мое убеждение. Мы нередко об этом говорили. Дело в том, что мы филологи. Филолог работает с текстом. Мы можем изучать творчество поэта или прозаика, но в границах того, что он написал. Как только мы выходим за эти границы, мы перестаем быть филологами и становимся такими же людьми, как все другие. Никому нельзя запретить (возвращаемся к тому, с чего мы начали) высказывать свое мнение о поэте, о содержании того, что написано, но никто не может настаивать, что он прав, а другие неправы. Доказать это невозможно.

— Какой критерий должен быть у преподавания литературы в школе? На выходе, что мы хотим получить — начитанность, какую-то нравственную составляющую, что-то другое? Какова цель преподавания литературы?

 — Я бы сказал начитанность. Я высоко ценю труд учителей, которые иногда (это очень редко, к сожалению, бывает у нас в современной школе) говорят детям: «А сейчас кто хочет — идет домой, а остальным я прочитаю рассказ „Муму“, его написал Иван Сергеевич Тургенев». Кто-то уйдет, кто-то останется. Учитель прочитает, детки поговорят о рассказе. В другой раз еще. Потом, глядишь, мать какого-то ребенка придет. Послушает, а о чем же это тут говорят, что читают, если дочка такая восторженная приходит из школы. А там, глядишь, и отец подтянется. Я такие случаи знаю и считаю, что это главное, что может дать литература. Главное — любовь к литературе, понимание литературы, но такое, без схем.

— Спасибо большое, Вадим Соломонович…

 — Постойте, а придумать эпиграф к нашей встрече?

— Вы считаете, должен быть эпиграф?

 — Обязательно. Василий Осипович Ключевский когда-то написал: «В жизни ученого и писателя главные биографические факты — книги, важнейшие события — мысли». Вот под таким эпиграфом я живу.

© Группа ГС, Ltd. All rights reserved.

При перепечатке материалов обязательна активная ссылка http://smolensk-i.ru/072/04