Валентин Абрамов: «В десять лет я перестал улыбаться, детство ко мне больше не вернулось»
Светлана Савенок
Гость номера
«С младшими классами встречаться не хочу, они не понимают, что такое голодать, как люди умирали от голода, как сходили с ума». Житель блокадного Ленинграда — о войне, голоде и патриотизме.
Великая Отечественная война. Время, когда за нас с вами, за наших детей и их будущее погибали миллионы. И миллионы выживали — тоже за нас с вами, за наших детей и их будущее.
История блокадного Ленинграда и его героическая оборона — одна из самых ярких страниц Великой Отечественной. Это не только великий воинский подвиг, это и подвиг жизни, который сформировал, в том числе, и нравственные ценности настоящего.
Поэтому очень важно «не расплескать», не утратить воспоминания о тех событиях. Важно помнить, ценить и передавать следующим поколениям свидетельства очевидцев. Только эта эмоциональная связь позволит нам сохранить культурный код нашей страны.
Восьмидесятилетие полного освобождения Ленинграда от фашистской блокады мы отмечаем циклом встреч с теми, кто оказался в осажденном городе на Неве в том страшном 1941 году. Сегодня наш собеседник — ветеран–блокадник, полковник авиации в отставке, Валентин Васильевич Абрамов. Когда началась война, ему исполнилось десять лет.
Более двадцати лет он руководил организацией «Смоляне — жители Блокадного Ленинграда», и все эти годы вместе с другими блокадниками проводил большую патриотическую работу.
Проводит и сегодня. На встречах со смоленской молодёжью Валентин Абрамов рассказывает правду о войне, о блокадном Ленинграде, о подвиге нашего народа и нашей Великой Победе. Важность этих встреч, в ходе которых ветераны передают свою историю молодому поколению, переоценить невозможно. Тем более что живых свидетелей тех исторических событий становится всё меньше…
— Валентин Васильевич, ваше довоенное детство каким было?
— Я был мальчик из вполне обеспеченной семьи. Нас было трое детей, работал только папа, мама не работала — как теперь говорят, была домохозяйкой. Тогда в Ленинграде практически все семьи (кому позволял достаток) на лето уезжали на дачу. И наша семья, в том числе. Мы всё лето проводили в Ольгино, это буквально двадцать километров от Ленинграда. До Финского залива от нашего дома десять минут неспешной ходьбы, с берега виден Ленинград, Исаакий… Конечно, очень хорошо мы жили. Там было всегда очень много людей, в том числе, известных. Ну кто не знал Дунаевского, например? Его дача была рядом с нами. Там по выходным у него собирались многочисленные друзья, оркестр играл, и мы с ребятами приходили туда, у них в саду были скамейки, мы рассаживались и слушали. Там же была дача писателя Вячеслава Шишкова (автора романа «Угрюм–река»). Добрый старик был, угощал нас пирожками. Дача польского посольства рядом была. Это был дачный поселок, который жил мирной тихой жизнью.
— Помните тот день — 22 июня 1941 года?
— Прекрасно помню. Мы как раз в Ольгино отдыхали. Там и встретили начало войны. Отец сразу собрался в военкомат. Он Финскую войну прошел. Для кого–то та война была пустяком, а я все помню, Финская война — это была первая война в моей жизни. В первый же день отец был призван и пошел воевать. Он был артиллеристом, отвоевал всю Финскую. Остался жив, правда, без зубов пришел. И в 1941–м уже на второй день был призван на фронт, ни дня не было дано на сборы — сразу ушел. А мама с тремя детьми сразу поехала в Ленинград. Там у нас квартира была на Васильевском острове.
— Какие ожидания были в самом начале войны — насколько быстро она закончится, как об этом говорили взрослые?
— Отец перед уходом на фронт сказал моей маме такую фразу: «Валя, вернетесь в Ленинград, сразу начни сушить сухари. Это не война с Финляндией, это быстро не кончится». А детей трое: я — старший, сестре было шесть лет и брату два года.
— Мама тогда успела сделать запас?
— Да. Каждый день мы покупали хлеб и сушили сухари из настоящего ржаного хлеба. Голод не сразу начался. Первые месяцы (где–то до сентября) торговали свободно хлебом. А потом ввели карточки, и уже ассортимент был не такой, как раньше. И в магазинах все поредело. В магазинах мне запомнилось — полки ломились от крабов. Их никто не брал, они закончились в последнюю очередь. Спички, соль — все пропало. Но первые два месяца (июль и август) у нас были на то, чтобы сделать запас сухарей. Мама резала и сушила, резала и сушила. А потом уже когда карточки ввели — все. Мама не работала, у нее была иждивенческая карточка, плюс наши детские. В ноябре это было уже по 125 граммов хлеба на человека. Мы успели заготовить целый мешок. Но я потом этого мешка не видел. Куда его мать спрятала, когда начался голод, я до сих пор не знаю. Благодаря этому мы и остались живы. Мама каждый день доставала из заветного мешка на всех нас один сухарь. Его, конечно, не сравнить с тем хлебом, что мы получали на карточки — тот был совсем плохого качества, от хлеба там одно название осталось.
— Как младший брат выжил, ведь совсем маленький был — два года всего?
— Младшему брату на молочной кухне выдавали чуть молока и каши. Молоко очень быстро прекратили давать, а кашу гречневую (по 100 граммов) выдавали долго — весь октябрь точно. Я ходил за ней и всегда доносил ее брату. Хотя соблазн съесть и выбросить банку был все время, каждый день. Но в октябре кашу на брата перестали давать. Закончилась и жидкая каша в школах, что нам давали. Школы закрылись.
— Постоянный голод, лютые морозы, ужас от непрерывных бомбежек и обстрелов… Как вообще можно было всё это выдержать? При том, что мама ваша не работала….
— Мы ходили по домам, предлагали работу. В конце концов мама на дом взяла работу — нужно было плести маскировочные сети. Эта артель, которая занималась сетями, поставляла нам челноки, нитки, тряпье белое для маскировочной сети — это был зимний вариант. А до зеленого цвета мы не дождались, нас перевели на другую работу — мы стали собирать запалы к гранатам. Там 7 деталей, надо было свинтить их, собрать, пружину вставить. Мама числилась работницей, но делали мы это вместе с ней. А потом к нам приехала жить из другого района города мамина сестра с сыном (он был старше меня на три года). Морозы стояли действительно лютые, и очень быстро стал вопрос с дровами — Ленинград на треть топился дровами в довоенное время. У нас на одну трехкомнатную квартиру было две печи — «голландки», очень красивые, с изразцами и медными заглушками. Мы дрова всегда заготавливали, у нас была во дворе своя поленница дров. Но это всё осталось в мирном времени. А в блокаду какие дрова — надо было боеприпасы завозить в Ленинград. Не до дров стало. И вот нашей задачей с моим двоюродным братом Валькой была добыча дров. Это была целая «спецоперация»: по радио объявляли, что на Васильевском острове разрушены дома по такой–то линии, дом номер такой–то. И сразу мы шли туда, разбирали завалы, чью–то мебель и тащили это всё домой. И надо было поднять нашу «добычу» на второй этаж, распилить, наколоть. Для таких дров наши голландские печи, конечно, не подходили, поэтому начали изготавливать массово буржуйки. Их продавали за хлеб. Мы поставили посреди гостиной буржуйку, вывели трубу в форточку, так и топились. Пока горит — тепло есть, а стоит погаснуть — остывает мгновенно. Тепла не хватало так же остро, как и еды. Температура дома была — плюс 5, плюс 8, не выше. Холод был собачий, надевали на себя все что было, и в этом спали. Когда с дровами были перерывы (а такое бывало нередко), то мы свои стулья, столы ломали и жгли. Рояль был у нас, ножки от него тоже сожгли. В комнате стоял большой ящик, наполненный песком. Мы кипятили чайник и ставили его в этот ящик с песком. Так 8–10 часов вода была горячая. Но была проблема и с водой. Ее тоже надо было добыть. Кто–то жил рядом с Невой, там проще, а нам до нее было два километра. И морозы 30–35 градусов всю зиму. И вот мы с Витькой ходили на Неву раза три. А потом рядом с нашим домом разорвалась бомба, и образовалась огромная яма, прорвало водопровод и там была вода, пока не замерзла. И мы оттуда брали воду. Приносили, через тройную марлю и вату эту воду пропускали 2–3 раза — и в чайник.
«Отец перед уходом на фронт сказал моей маме такую фразу: «Валя, вернетесь в Ленинград, сразу начни сушить сухари. Это не война с Финляндией, это быстро не кончится»
— У тех, кто пережил голод навсегда осталось особое отношение к хлебу. Какие фрагменты той блокадной жизни всплыли в памяти сразу, когда мы заговорили об этом?
— В ноябре, когда голод только начинался, мы пошли на рынок — мама хотела продать ценности, шубы. Но спрос на рынке был на одно — на хлеб. На всё, что мы принесли продавать, никто даже и смотреть не стал. Так мы все ценности и принесли обратно. У нас был случай — мы чуть с ума не сошли от ужаса. Мы оставили на буфете карточки–талоны на хлеб на два дня, и их съели мыши. Это была настоящая беда. Мы с трудом эти два дня пережили. Вот тут и сыграли свою роль сухари, которые мама насушила по совету отца. Отец, кстати, тогда с тяжелыми ранениями попал в госпиталь в Ленинграде. Мама заболела, и в госпиталь к нему пошел я. Меня встретил замполит госпиталя, на меня надели халат, завернули рукава и отвели в палату к отцу. Там их лежало пять тяжело раненных человек. Я, конечно, растерялся. Меня отец узнал, окликнул, я подошел к нему и заплакал. Он испугался, спрашивает: «Что с мамой?» Говорю сквозь слезы: «Заболела». Мы проговорили часа три. Когда я стал собираться уходить, отец достал из тумбочки сухарь: «На, отнеси маме». Второй солдат достал свой сухарь, дал, и третий тоже отдал. А четвертый говорит: «Сынок, ты уж прости, я съел свой сухарь». И я с тремя сухарями пошел домой, на улице уже кромешная тьма была. Я донес эти сухари. Мама потом поправилась. Вот с этого времени у меня осталось чувство вечного поклонения хлебу. Я бережно очень к этому отношусь. И никогда не спущу какого–то пренебрежительного отношения к хлебу. И да, вы правы, это остается в каждом блокаднике навсегда. Был у меня приятель Саша, на три года старше меня был. Ему видимо больше питания нужно было. И вот он забежал голодным в булочную, вырвал у женщины хлеб и стал лихорадочно есть, побежал к выходу, споткнулся и упал. И люди его забили до смерти ногами, он даже не успел этот хлеб съесть. Разве такое забудешь? Когда я учился в военном училище, не смог стерпеть выходки парня, который приноровился кидаться хлебом. Придем в столовую, он берет хлеб и запускает в своего товарища. Я его один раз предупредил, второй. Сказал: еще раз увижу — побью, что, собственно, и произошло. Я крепко дал ему. Стали разбираться, что да как. Подполковник пригласил меня, расспросил, за что я так его. И когда разобрались, меня выпустили через сутки, а этому парню дали десять суток гауптвахты… Приходится рассказывать некоторым, что значит хлеб для жизни человека. Понимают не все. Наверное, чтобы понять, нужно поголодать. Я много раз встречался со школьниками. С младшими классами встречаться не хочу, они не понимают, что такое голодать, как люди умирали от голода, как сходили с ума. И даже если рассказать, они этого не поймут. Где–то прочитал, что одна мама написала: «Чего вы рассказываете детям сказки?» Это не сказки! Это правда жизни. Было и то, и другое в Ленинграде. У меня большая библиотека по книгам о блокаде. И есть одна книга, называется «Рассекреченная блокада», и там приводятся факты — сколько и когда было расстреляно и осуждено за людоедство и трупоедство. Если в первый год блокады было 35 человек осужденных, то в 1942 году — уже 350.
— Вы знали о подобных случаях?
— Я могу сказать только, что мать, когда я собирался к отцу в госпиталь, мне сказала: «Валентин, если кто–то тебя будет приглашать в гости, обещать угостить хлебом или чая попить — не ходи!» И только потом мне стали понятны слова матери, когда трупы видел без частей тела — без ягодиц и других частей. И триста пятьдесят — это только приговоренных к расстрелу, а сколько еще не приговоренных было! Трупы были повсюду, потому что, если человек умирал, то его смерть не спешили фиксировать (тело прятали в пустой комнате, где холодно было), ведь на умершего по карточкам хлеб можно было получать. А если зафиксировать, что он умер, то карточки на него уже не получить. Кстати, трупов я не боялся — их шесть у нас в подъезде лежало всю зиму — я ходил и не боялся. Они завернуты в простыни, замерзшие. Мы на втором этаже жили, а первый этаж был занят трупами. И я к этому уже привык и относился очень спокойно.
— Возвращаясь к той истории в булочной — тот подросток, который отобрал хлеб у женщины и стал есть, с ума сошел от голода?
— Нет. Но я видел и сумасшедших. Человек меняется физически и физиологически — уходит с лица нормальный цвет, оно становится серо–землистым. Жировая складка уходит. Выдаются костевые черты — череп, челюсти. Смотреть на это очень тяжело.
— Валентин Васильевич, вот с одной стороны весь этот ужас, о котором вы рассказываете, а с другой стороны, вы же были десятилетним ребенком. А ребенок — это мечты о будущем, о чем–то хорошем, это не только психологией, но и физиологией обусловлено.
— Я скажу вам, что в десять с половиной лет я перестал смеяться и улыбаться. Детство ко мне больше не вернулось. Я помнил, что была другая жизнь, что я ел фрукты, купался в море, загорал. Что есть конфеты, шоколад. Я спрашивал: «Мама, а наступит такое время, когда мы будем есть хлеба столько, сколько захотим?», и она отвечала: «Конечно, наступит». И я радовался… «Сколько хочешь» хлеба я увидел в 1943–м году, когда нас эвакуировали из Ленинграда, и мы сели в Ярославле на пароход. Немцы в это время бомбили рядом мост, и бомбы падали рядом с пароходом в воду. Рядом сидевшая женщина сказала: «И надо ж было уехать из Ленинграда, чтобы утонуть тут, в Ярославле». Но всё обошлось. Это последняя наша бомбежка была. Так вот на этом пароходе нас кормили вдоволь. Нам давали бутерброды с красной икрой, я первый раз такое ел. И так от Ярославля до Горького нас кормили, 4–5 раз в день. В Горьком мы пересели на другой пароход, на котором мы пошли вверх по Оке от Горького до Рязани. И там машина довезла нас до родины отца, в Рязанскую область, Луховицкий район, село Гавриловское. Это мы приехали к родителям отца (отец в это время был эвакуирован в Свердловск, и там в госпитале он лежал еще год). Так вот соседи деревенские приходили к нам и смотрели на нас «как в зоопарке». Ничего не говорили, только головами качали и охали. А тетушки добрые приносили яйца, творог, кто что мог. И все время, что мы там были, они нас подкармливали. Кто резал скотину — мясо нам приносили, чтобы мы продержались, все–таки мать и трое детей.
«Я много раз встречался со школьниками. С младшими классами встречаться не хочу, они не понимают, что такое голодать, как люди умирали от голода, как сходили с ума. И даже если рассказать, они этого не поймут»
— Гитлеровцы еще и нещадно бомбили Ленинград. Это был постоянный страх, или человек ко всему привыкает?
— Я помню это ощущение, когда каждую минуту бомбят и обстреливают. Нас спасало, что на Васильевском, напротив нашего дома, была табачная фабрика — семиэтажное здание. Порядка десяти снарядов в нее попало. Наш дом трехэтажный был, поэтому все снаряды, «предназначенные для нас», попали в эту фабрику Урицкого. Что касается привычки, да. Первые три дня мы еще ходили в бомбоубежища, но было далековато, а тревоги объявлялись почти непрерывно. И бегать туда–сюда мы прекратили. Мама сказала: «Что Бог даст, так тому и быть». Вот мы сидели дома, плели сети, собирали запалы. Работа действительно дает большой стимул. Да и платили хорошо. Правда, тогда деньги мало чего стоили… Хлеб всему голова, хлеб — это жизнь. Нет хлеба — нет жизни.
— Когда закончилась война, вы вернулись в Ленинград?
— Нет. Сестра папина жила в Москве. Она взяла нас в Москву в свою квартиру. Всю семью. Наша квартира в Ленинграде была уже занята, туда вселилась семья, их дом разбомбили, и их переселили на освободившуюся площадь. Мы же выписались перед эвакуацией — такое ленинградское постановление было от исполкома. А потом нашу семью прописали у папиной сестры в Москве. Она нас и уговорила — ну зачем вам в Ленинград, где вы будете жить. В общем, провела такую агитацию, что мы согласились остаться в Москве. И спустя какое–то время папе как участнику войны и инвалиду дали квартиру в Москве. Сначала однокомнатную, потому что я ушел в армию, сестра вышла замуж, брат служил срочную. А потом уже трехкомнатную, в которой по сей день живет мой младший брат. Тот, которому я кашу носил.
— Он же был кроха совсем. Он плакал тогда от голода?
— Нет, только просил кушать, стонал. Но мама доставала нам по одному сухарю. Хорошо, что прятала, я бы, наверное, не выдержал, съел бы.
— Уже в мирное время — сколько вам было лет, когда вы первый раз вернулись в Ленинград и зашли в ту свою квартиру?
— Ни разу не зашел. Я не смог. У меня есть фотографии, я правнучке своей фотографировал наш этаж, все три окна, номер дома, подъезд. Я бывал там, возле дома, но заходить туда боюсь. Хотя мысль такая была — просто прийти и посмотреть на эту квартиру. Но там, где я прожил трагические 2,5 года, я не был.
«Когда над моим городом Ленинградом кружили немецкие бомбардировщики, это меня страшно возмущало! Тогда еще мечтой моей было вырасти и стать военным»
— Вы стали военным. Эта профессия — осознанный выбор?
— Этот выбор был сделан тогда еще, когда над моим городом Ленинградом кружили немецкие бомбардировщики, это меня страшно возмущало! Тогда еще мечтой моей было вырасти и стать военным. И вот я окончил железнодорожный техникум, поработал год. А потом пошел в армию. Направили меня в город Молотов. Это сейчас Пермь. Морозы и снега. Там из меня — столичного мальчика — начали делать военного человека. И я решил остаться на военной службе. Попал в город Калинин (нынешняя Тверь), прослужил там 4 года, подал рапорт в военную академию будучи старшим лейтенантом. Окончил академию, и пошла служба в армии. Она у меня благополучно прошла. Я попал в дальнюю авиацию — это капитальные гарнизоны, стабильные. Закончил службу здесь, в воздушной армии в Смоленске. И уволился здесь. С должности заместителя командующего воздушной армии, с генеральской должности. Генерала я не получил (по причинам не от меня зависящим), но пенсию генеральскую получаю.
— Говорят, «большое видится на расстоянии». Мы сейчас говорили о тех ужасах, которые пришлось пережить вашей семье в блокаду. Вспоминая всё это, какое чувство…
— Я считаю, что нормально сложилась жизнь. Самое главное, что мать сохранила всех троих детей, и это, я считаю, подвиг. Потому что в таком составе остаться всей семье в живых в блокаду — неосуществимая мечта. И благодаря маме и папе, что был этот запас сухарей — в день по сухарю — так и выжили. Я, конечно, не все рассказал. Были и утраты, и разочарования. Мне все кладбища в Ленинграде известны — и Волково, и Смоленское, не говоря уже о главном кладбище. Я там каждый год (кроме последних) в составе делегации жителей блокадного Ленинграда возлагаю цветы. Сейчас стало сложновато. Но я с Ленинградом связь не теряю и до сих пор считаю его лучшим городом России. Это горд красоты, город, которым можно гордиться русскому человеку. Кто в Ленинграде не бывал, тот красоты не знает.
— А про Смоленск что скажете?
— Мне понравился Смоленск, когда я его увидел. Я был молодым человеком, лейтенантом, когда первый раз приехал сюда, это было в 1954–м году. Я в товарном вагоне ехал из Барановичей в Тверь и в открытые двери товарного вагона увидел Смоленский собор, он же на горе стоит. Собор блистал… Я и подумать не мог тогда, что буду здесь жить. После этого я еще по Советскому Союзу два круга сделал. Вот такая судьба…